* * *

Мне хорошо, ведь я ещё живу.
Здесь влажный ветер теребит траву,
а чёрный дурачок гоняет белок.
Я вижу мой американский сон —
в дугу тугую воду гнёт Гудзон,
входя по грудь в скалистый берег.
Но тень моя песчинок и камней
других касается… ну что мне делать с ней,
с её безумным промельком мгновенным
по выщербленным красным кирпичам,
там воздух льнёт к моим плечам
уступчивым волнением нетленным.
Там в сентябре земля уже черства.
Стоят на цырлах русские слова
в пространстве сиром, в кожице гусиной.
А хмуроглазая с утра толпа
в жерло метро, у век моих, у лба
торопится по улице старинной.

скрипач

I
Начинаться должно, как сказка на идиш:
то есть только за ворота вечером выйдешь —
попадаешь сразу в фиолетовое небо,
там звезда — направо, а луна — налево…
…и поплыл, как облако, не разбирая дороги,
над трубой и берёзой поджимаешь ноги,
— Эй! — кричишь скрипачу, — Ты зачем на крыше? —
а он водит-водит смычком… тебя не слышит,
потому что твой голос заслоняет скрипка,
и качается небо вокруг, как зыбка.
II
Он на витебской крыше, продавленной небом,
а звезда — направо, луна — налево…
он зажмурил веки, его от музыки отвлекают
птицы и люди, — те и другие летают.
Но если бы только они!.. ещё летит и телега
и лошадь летит, вроде гнедого снега.
А у лошади в животе, копытцами вверх летит жеребёнок…
Что тут поделаешь, он и сам летает с пелёнок,
всё это началось так давно (посмотри хоть в «Бытие», хоть в «Числа»)
и летать он раньше, чем ходить, научился.
III
К нему тут привыкли все: колодец, коза, корова.
Кобыла и балагула. Ночная звезда. Иегова.
Он отталкивается от травы. Он восходит без лестниц
в шатающееся небо. Ведь оно без него исчезнет.
Он понимает мир, как младенец сосок багровый,
с звёздочкой молока, с мычащей в яслях коровой,
с курами на дворе, козой, корку жующей,
с Господом Богом на небе и на иконах живущим
кротким Христом-Спасителем, солдатом, пьющим с подружкой;
она у него на коленях, он — с недостаточной кружкой,
с умной рыбой в воде, с невесомым раввином
между звездой и луной, над местечком родимым…
Знает скрипач, что нужно нам для полёта простого,
вот он сидит на крыше, там где был нарисован.

* * *

Зазвенел звонок, то ли школьный, то ли ларёк ограбили,
то ли кино уже началось, а лимонад не допит,
и плывут облака над дворами, кресты над кровлями…
город в сентябре похож на шар воздушный.
Листья влетают ко мне в растворённую форточку,
листают стихи, застрявшие в каретке
пишмашинки «Москва», задирающей жестяную горсточку
к ненадёжному потолку на Малом Каретном.
Неохота вставать. Бриться. Мои свидания
в последнее время назначаются посредине
медного провода. Узкого места, куда не
придёшь без электричества телефонных линий.
Это, наверное я накрутил. Ну и ты, быть может.
Наши регистры гуляют, как Бойль с Мариотом.
Клёны швыряют листья в летящие лужи.
Бульвар похож на ветерана с янтарным аккордеоном.

* * *

Здравствуй, смотритель
жёлтого-рыжего-чёрного.
Ветра сырого. Воспалённого горла
неба нечёткого.
Смотри, голая
роща унижена.
Отворачивается, стыдливая.
Земля голодная, чернокнижная,
своё варево торопливо —
жизнь — дожирает, неопровержимо приближена.
Так ли
с нами будет:
сон приснится, раздрызганный в капли,
в землю вопьются (на лицах пудра)
прихорошенные — в чрево её перемалывающее, полумёртвое,
червивое, вскрываемое лопатой,
в мокрое корье, в комья перетёртые,
в грубую крупу,
подаваемую ко рту
распадом.

* * *

Мы живём в эпоху торжествующих кретинов.
А букашки ползут наклоняя травку.
От того что я вижу может вырвать.
Особенно чётко на беленькую бумагу.
От меня отшатываются при встрече.
С таким лицом не подходят к дамам.
Видно в нём начертано то «далече»,
где на весь свой век нахлебался сраму.
Журналист зажужжал — заработал денег!
Щелкопёр натрещал — 30 тыщ курьеров!
Разбудите архангела Гавриила.
Я давно не слышал чарующих звуков.

* * *

Человек падает под горизонт,
вдруг… ни крика, ни всплеска, —
всё вспоминаю его лицо
без воскового блеска,
скоропожатье его руки —
сухонькое касанье,
круглые веки — порх — мотыльки
блёклые над глазами, —
слышал теперь синегубка ему
стала подружкой милой,
глупо всё вышло, не по уму,
с этой его могилой, —
а хороша она — не хороша,
не распознать сквозь дымку,
с ней неодиноко лежать,
навзничь вечность в обнимку, —
вот она кровная с миром связь
семени с прахом, влагой,
то что питает тоску и страсть,
обречённой отвагой,
всякой земле он песка родней,
глине любой, подзолу…
в каждой былинке теперь
звучней арфа поёт Эола.